Неточные совпадения
Сажают прямо против Тани,
И, утренней луны бледней
И трепетней гонимой лани,
Она темнеющих очей
Не подымает: пышет бурно
В ней страстный жар; ей душно, дурно;
Она приветствий двух друзей
Не слышит, слезы из очей
Хотят уж капать; уж готова
Бедняжка в обморок
упасть;
Но воля и рассудка власть
Превозмогли. Она два слова
Сквозь зубы молвила тишком
И усидела за столом.
Хотя мы знаем, что Евгений
Издавна чтенье разлюбил,
Однако ж несколько творений
Он из
опалы исключил:
Певца Гяура и Жуана
Да с ним еще два-три романа,
В которых отразился век
И современный человек
Изображен довольно верно
С его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой,
Мечтанью преданной безмерно,
С его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом.
И вы, красотки молодые,
Которых позднею порой
Уносят дрожки удалые
По петербургской мостовой,
И вас покинул мой Евгений.
Отступник бурных наслаждений,
Онегин дома заперся,
Зевая, за перо взялся,
Хотел писать — но труд упорный
Ему был тошен; ничего
Не вышло из пера его,
И не
попал он в цех задорный
Людей, о коих не сужу,
Затем, что к ним принадлежу.
В глуши что делать в эту пору?
Гулять? Деревня той порой
Невольно докучает взору
Однообразной наготой.
Скакать верхом в степи суровой?
Но конь, притупленной подковой
Неверный зацепляя лед,
Того и жди, что
упадет.
Сиди под кровлею пустынной,
Читай: вот Прадт, вот Walter Scott.
Не
хочешь? — поверяй расход,
Сердись иль пей, и вечер длинный
Кой-как пройдет, а завтра то ж,
И славно зиму проведешь.
Случайно вас когда-то встретя,
В вас искру нежности заметя,
Я ей поверить не посмел:
Привычке милой не дал ходу;
Свою постылую свободу
Я потерять не
захотел.
Еще одно нас разлучило…
Несчастной жертвой Ленский
пал…
Ото всего, что сердцу мило,
Тогда я сердце оторвал;
Чужой для всех, ничем не связан,
Я думал: вольность и покой
Замена счастью. Боже мой!
Как я ошибся, как наказан…
Впрочем, если слово из улицы
попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не
захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе.
— Да я их отпирал, — сказал Петрушка, да и соврал. Впрочем, барин и сам знал, что он соврал, но уж не
хотел ничего возражать. После сделанной поездки он чувствовал сильную усталость. Потребовавши самый легкий ужин, состоявший только в поросенке, он тот же час разделся и, забравшись под одеяло, заснул сильно, крепко, заснул чудным образом, как
спят одни только те счастливцы, которые не ведают ни геморроя, ни блох, ни слишком сильных умственных способностей.
Он не договорил и зарыдал громко от нестерпимой боли сердца,
упал на стул, и оторвал совсем висевшую разорванную полу фрака, и швырнул ее прочь от себя, и, запустивши обе руки себе в волосы, об укрепленье которых прежде старался, безжалостно рвал их, услаждаясь болью, которою
хотел заглушить ничем не угасимую боль сердца.
При этом обстоятельстве чубарому коню так понравилось новое знакомство, что он никак не
хотел выходить из колеи, в которую
попал непредвиденными судьбами, и, положивши свою морду на шею своего нового приятеля, казалось, что-то нашептывал ему в самое ухо, вероятно, чепуху страшную, потому что приезжий беспрестанно встряхивал ушами.
Все это укладывалось как
попало; он
хотел непременно быть готовым с вечера, чтобы назавтра не могло случиться никакой задержки.
Я проворно соскочил,
хочу поднять его, дергаю за повод — напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; через несколько минут он издох; я остался в степи один, потеряв последнюю надежду; попробовал идти пешком — ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я
упал на мокрую траву и как ребенок заплакал.
— Нельзя же было кричать на все комнаты о том, что мы здесь говорили. Я вовсе не насмехаюсь; мне только говорить этим языком надоело. Ну куда вы такая пойдете? Или вы
хотите предать его? Вы его доведете до бешенства, и он предаст себя сам. Знайте, что уж за ним следят, уже
попали на след. Вы только его выдадите. Подождите: я видел его и говорил с ним сейчас; его еще можно спасти. Подождите, сядьте, обдумаем вместе. Я для того и звал вас, чтобы поговорить об этом наедине и хорошенько обдумать. Да сядьте же!
— Эх, ешь те комары! Расступись! — неистово вскрикивает Миколка, бросает оглоблю, снова нагибается в телегу и вытаскивает железный лом. — Берегись! — кричит он и что есть силы огорошивает с размаху свою бедную лошаденку. Удар рухнул; кобыленка зашаталась, осела,
хотела было дернуть, но лом снова со всего размаху ложится ей на спину, и она
падает на землю, точно ей подсекли все четыре ноги разом.
Насилу достучался и вначале произвел было большое смятение; но Аркадий Иванович, когда
хотел, был человек с весьма обворожительными манерами, так что первоначальная (
хотя, впрочем, весьма остроумная) догадка благоразумных родителей невесты, что Аркадий Иванович, вероятно, до того уже где-нибудь нахлестался пьян, что уж и себя не помнит, — тотчас же
пала сама собою.
— После! Я
спать хочу! Оставь меня…
В другое время все это, конечно, внушало много уважения, но на этот раз Аркадий Иванович оказался как-то особенно нетерпеливым и наотрез пожелал видеть невесту,
хотя ему уже и доложили в самом начале, что невеста легла уже
спать.
Далее Соня сообщала, что помещение его в остроге общее со всеми, внутренности их казарм она не видала, но заключает, что там тесно, безобразно и нездорово; что он
спит на нарах, подстилая под себя войлок, и другого ничего не
хочет себе устроить.
— Пойдем, пойдем! — говорит отец, — пьяные, шалят, дураки: пойдем, не смотри! — и
хочет увести его, но он вырывается из его рук и, не помня себя, бежит к лошадке. Но уж бедной лошадке плохо. Она задыхается, останавливается, опять дергает, чуть не
падает.
Он плохо теперь помнил себя; чем дальше, тем хуже. Он помнил, однако, как вдруг, выйдя на канаву, испугался, что мало народу и что тут приметнее, и
хотел было поворотить назад в переулок. Несмотря на то, что чуть не
падал, он все-таки сделал крюку и пришел домой с другой совсем стороны.
— Молчи-и-и! Не надо!.. Знаю, что
хочешь сказать!.. — И больной умолк; но в ту же минуту блуждающий взгляд его
упал на дверь, и он увидал Соню…
Бог с ними и с тобой. Куда я поскачу?
Зачем? в глухую ночь? Домой, я
спать хочу.
Привстал, оправился,
хотел отдать поклон,
Упал вдруго́рядь — уж нарочно,
А хохот пуще, он и в третий так же точно.
Но когда подвели его к последним смертным мукам, — казалось, как будто стала подаваться его сила. И повел он очами вокруг себя: боже, всё неведомые, всё чужие лица! Хоть бы кто-нибудь из близких присутствовал при его смерти! Он не
хотел бы слышать рыданий и сокрушения слабой матери или безумных воплей супруги, исторгающей волосы и биющей себя в белые груди;
хотел бы он теперь увидеть твердого мужа, который бы разумным словом освежил его и утешил при кончине. И
упал он силою и воскликнул в душевной немощи...
— А вы, хлопцы! — продолжал он, оборотившись к своим, — кто из вас
хочет умирать своею смертью — не по запечьям и бабьим лежанкам, не пьяными под забором у шинка, подобно всякой
падали, а честной, козацкой смертью — всем на одной постеле, как жених с невестою? Или, может быть,
хотите воротиться домой, да оборотиться в недоверков, да возить на своих спинах польских ксендзов?
Он никогда не
хотел видеть трепета в ней, слышать горячей мечты, внезапных слез, томления, изнеможения и потом бешеного перехода к радости. Не надо ни луны, ни грусти. Она не должна внезапно бледнеть,
падать в обморок, испытывать потрясающие взрывы…
Через четверть часа Захар отворил дверь подносом, который держал в обеих руках, и, войдя в комнату,
хотел ногой притворить дверь, но промахнулся и ударил по пустому месту: рюмка
упала, а вместе с ней еще пробка с графина и булка.
— Ах, нет! Ты все свое! Как не надоест! Что такое я
хотела сказать?.. Ну, все равно, после вспомню. Ах, как здесь хорошо: листья все
упали, feuilles d’automne [осенние листья (фр.).] — помнишь Гюго? Там вон солнце, Нева… Пойдем к Неве, покатаемся в лодке…
— Да, может быть, — серьезно сказала она, — это что-нибудь в этом роде,
хотя я ничего не чувствую. Ты видишь, как я ем, гуляю,
сплю, работаю. Вдруг как будто найдет на меня что-нибудь, какая-то хандра… мне жизнь покажется… как будто не все в ней есть… Да нет, ты не слушай: это все пустое…
И она
хотела что-то сказать, но ничего не сказала, протянула ему руку, но рука, не коснувшись его руки,
упала;
хотела было также сказать: «прощай», но голос у ней на половине слова сорвался и взял фальшивую ноту; лицо исказилось судорогой; она положила руку и голову ему на плечо и зарыдала. У ней как будто вырвали оружие из рук. Умница пропала — явилась просто женщина, беззащитная против горя.
Она
хотела доследить до конца, как в его ленивой душе любовь совершит переворот, как окончательно
спадет с него гнет, как он не устоит перед близким счастьем, получит благоприятный ответ из деревни и, сияющий, прибежит, прилетит и положит его к ее ногам, как они оба, вперегонку, бросятся к тетке, и потом…
— У сердца, когда оно любит, есть свой ум, — возразила она, — оно знает, чего
хочет, и знает наперед, что будет. Мне вчера нельзя было прийти сюда: к нам вдруг приехали гости, но я знала, что вы измучились бы, ожидая меня, может быть, дурно бы
спали: я пришла, потому что не
хотела вашего мученья… А вы… вам весело, что я плачу. Смотрите, смотрите, наслаждайтесь!..
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит
захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не
спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Вот и мальчишки: он бац снегом — мимо: сноровки нет, только
хотел захватить еще снежку, как все лицо залепила ему целая глыба снегу: он
упал; и больно ему с непривычки, и весело, и хохочет он, и слезы у него на глазах…
— Поверьте мне, это было невольно… я не мог удержаться… — заговорил он, понемногу вооружаясь смелостью. — Если б гром загремел тогда, камень
упал бы надо мной, я бы все-таки сказал. Этого никакими силами удержать было нельзя… Ради Бога, не подумайте, чтоб я
хотел… Я сам через минуту Бог знает что дал бы, чтоб воротить неосторожное слово…
Она молча приняла обязанности в отношении к Обломову, выучила физиономию каждой его рубашки, сосчитала протертые пятки на чулках, знала, какой ногой он встает с постели, замечала, когда
хочет сесть ячмень на глазу, какого блюда и по скольку съедает он, весел он или скучен, много
спал или нет, как будто делала это всю жизнь, не спрашивая себя, зачем, что такое ей Обломов, отчего она так суетится.
— Вы
хотите, чтоб я не
спала всю ночь? — перебила она, удерживая его за руку и сажая на стул. —
Хотите уйти, не сказав, что это… было, что я теперь, что я… буду. Пожалейте, Андрей Иваныч: кто же мне скажет? Кто накажет меня, если я стою, или… кто простит? — прибавила она и взглянула на него с такой нежной дружбой, что он бросил шляпу и чуть сам не бросился пред ней на колени.
Он
хотел приподнять Обломова с постели, но тот предупредил его, опустив быстро ноги и сразу
попав ими в обе туфли.
— Обойти? Обойдешь, поди-ко! Глаза какие-то зеленые! Силился, силился,
хотел выговорить: «Неправда, мол, клевета, ваше превосходительство, никакого Обломова и знать не знаю: это все Тарантьев!» — да с языка нейдет; только
пал пред стопы его.
— Что ты,
спать хочешь? — спросил он.
— Он женится!
Хочешь об заклад, что не женится? — возразил он. — Да ему Захар и спать-то помогает, а то жениться! Доселе я ему все благодетельствовал: ведь без меня, братец ты мой, он бы с голоду умер или в тюрьму
попал. Надзиратель придет, хозяин домовый что-нибудь спросит, так ведь ни в зуб толкнуть — все я! Ничего не смыслит…
Ой! ночка, ночка пьяная!
Не светлая, а звездная,
Не жаркая, а с ласковым
Весенним ветерком!
И нашим добрым молодцам
Ты даром не прошла!
Сгрустнулось им по женушкам,
Оно и правда: с женушкой
Теперь бы веселей!
Иван кричит: «Я
спать хочу»,
А Марьюшка: — И я с тобой! —
Иван кричит: «Постель узка»,
А Марьюшка: — Уляжемся! —
Иван кричит: «Ой, холодно»,
А Марьюшка: — Угреемся! —
Как вспомнили ту песенку,
Без слова — согласилися
Ларец свой попытать.
Побившись так достаточно,
Хотели уж солдатикам
Скомандовать:
пали!
(Служивый всхлипнул; в ложечки
Хотел ударить — скорчило!
Не будь при нем Устиньюшки,
Упал бы старина...
В Москве завернулся я в компанию молодых господчиков и предложил им мой труд, дабы благосклонностию их возвратить
хотя истраченную бумагу и чернилы; но вместо благоприятства
попал в посмеяние и, с горя оставив столичный сей град, вдался пути до Питера, где, известно, гораздо больше просвещения.
Я тебе, читатель, позабыл сказать, что парнасский судья, с которым я в Твери обедал в трактире, мне сделал подарок. Голова его над многим чем испытывала свои силы. Сколь опыты его были удачны, коли
хочешь, суди сам; а мне скажи на ушко, каково тебе покажется. Если, читая, тебе захочется
спать, то сложи книгу и усни. Береги ее для бессонницы.
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не знаешь и не в свое дело не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался словах… И когда я
хотела сказать: «Мы никак не смеем надеяться на такую честь», — он вдруг
упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам, не то я смертью окончу жизнь свою».
— Если
хотите посмотреть Гришины вериги, то пойдемте сейчас на мужской верх — Гриша
спит во второй комнате, — в чулане прекрасно можно сидеть, и мы всё увидим.
Нас не пускали к ней, потому что она целую неделю была в беспамятстве, доктора боялись за ее жизнь, тем более что она не только не
хотела принимать никакого лекарства, но ни с кем не говорила, не
спала и не принимала никакой пищи.
И
хотя он тотчас же подумал о том, как бессмысленна его просьба о том, чтоб они не были убиты дубом, который уже
упал теперь, он повторил ее, зная, что лучше этой бессмысленной молитвы он ничего не может сделать.
Сколько раз во время своей восьмилетней счастливой жизни с женой, глядя на чужих неверных жен и обманутых мужей, говорил себе Алексей Александрович: «как допустить до этого? как не развязать этого безобразного положения?» Но теперь, когда беда
пала на его голову, он не только не думал о том, как развязать это положение, но вовсе не
хотел знать его, не
хотел знать именно потому, что оно было слишком ужасно, слишком неестественно.